Когда он рассказал, как очнулся в госпитале и спросил у врачей, почему он не чувствует ног, у меня буквально похолодели ноги, и я вся затряслась — несмотря на то что в палате было тепло. Все его чувства я примерила на себя настолько сильно и полно, что потом две недели не могла нормально спать — снились выстрелы, крики, будто это в меня стреляют и в меня летят осколки.
Но свои эмоции я перед ним старалась контролировать. Каждый раз, перед тем как зайти в палату, я понимала: ему и так тяжело, а если я сейчас раскисну, будет ещё хуже. Вот так и заходила — ком в горле, но в голове держала мысль: Держись. Нельзя. И я весь день держалась, а срывалась уже ночью, в отеле, за чашкой чая, — и однажды прорыдала всю ночь напролёт. А наутро как ни в чём не бывало снова ехала к нему, покупала его нелюбимый — как выяснилось потом — крабовый салат, который он мужественно ел, говоря, что обожает.
А через четыре дня — обратный билет, домой, в Новосибирск, к бабушке. Но дома оказалось хуже, чем в госпитале: я не находила себе места — не понимала, чем заняться, о чём думать, ведь он лежит там один, а я здесь. Мне было по-настоящему тяжело, ночами не спалось, я пыталась загрузить себя работой, домашними делами — что угодно, лишь бы отвлечься.
Знакомые пытались меня отговорить: «Зачем тебе, молодая, гробить жизнь на инвалида? У тебя всё впереди». А я молчала, но именно после одного из таких разговоров я не выдержала, купила билет на последние деньги и, никого не предупредив — даже самого Кирилла, — полетела в Москву под Новый год. Это был такой мой маленький новогодний сюрприз.
Единственным, кто знал о моём приезде, был его отец — я написала ему, попросила помочь пройти в госпиталь: тогда пускали либо официальных волонтёров, либо жён и родителей. Он приехал в пять утра в аэропорт, забрал меня, сказал всем в госпитале, что я его жена, и провёл в палату. Кирилл притворился спящим, а когда его отец ушёл — просто обнял меня и поцеловал. Тогда я поняла, что, кажется, сделала правильный выбор. Билет, впрочем, я купила туда и обратно: понимала, что должна вернуться — у меня была своя семья, а Кириллу я тогда официально была никем. Развязка же наступила шестого января — на исходе почти недели, которую мы провели вместе на новогодних праздниках. В тот вечер, на ЛФК, он занимался на шведской стенке — весь в трубках и вак-системах. Я сидела на стуле и смотрела: немели ноги, колотилось сердце, к горлу - ком, а к глазам подступали слёзы. И тогда я решилась: сдала билет в Новосибирск и развернула к нему телефон, чтобы показать — билета больше нет.
— Ты правда остаёшься? Ты серьёзно? — спросил он с интонацией, какую я раньше слышала только у детей.
— Да, остаюсь.
И я впервые в жизни видела, как плачет взрослый мужчина — с такой наивной, детской радостью в глазах. Мы обнялись и разревелись прямо в спортивном зале.
Позже рассказали и родителям. Его маму такая перемена, конечно, насторожила — прилетела девушка, ещё и билеты сдала, ещё и остаётся, — подозрительно всё это. Но если бы я оказалась на её месте, я бы тоже отнеслась к такой особе с подозрением: она ведь не знала, что мы были знакомы раньше.
Боялась ли я, принимая это решение, — не самого Кирилла, а той ответственности, которую на себя беру? Да, было страшно. Я уходила в ванную, плакала там в одиночестве и думала: «Господи, на что я согласилась». Но я знала: если даёшь человеку искру надежды, нельзя её отнимать — либо идёшь до конца, либо не берёшься вовсе.